— Спасибо, мерси, благодарю! — говорил он, захлебываясь от счастья. — Будем снова добрыми старыми приятелями. Наш дом будет всегда открыт для вас.
А Анна Романовна, разрядившаяся ради свадьбы, как царица Савская, и похорошевшая, казавшаяся теперь старшей сестрой Юленьки, пригласила любезно:
— Прямо из церкви зайдите к нам, закусить чем бог послал и выпить за новобрачных. И товарищей позовите. Мы звать всех не в состоянии: очень уж тесное у нас помещение; но для вас, милых моих александровцев, всегда есть место. Да и потанцуете немножко. Ну, как вы находите мою Юленьку? Право, ведь недурна?
Александров вздохнул шумно и уныло.
— Вы спрашиваете — не дурна ли? А я хотел бы узнать, кто и где видел подобную совершенную красоту?
— О, какой рыцарский комплимент! Мсье Александров, вы опасный молодой мужчина… Но, к сожалению, из одних комплиментов в наше время шубу не сошьешь. Я, признаюсь, очень рада тому, что моя Юленька вышла замуж за достойного человека и сделала прекрасную партию, которая вполне обеспечивает ее будущее. Но, однако, идите к вашим товарищам. Видите, они вас ждут.
Александров покрутил головою:
— А ведь про шубу-то она, наверное, на мой счет прошлась?
Квартиру Синельниковых нельзя было узнать — такой она показалась большой, вместительной, нарядной после каких-то неведомых хозяйственных перемен и перестановок. Анна Романовна, несомненно, обладала хорошим глазомером. У нее казалось многолюдно, но тесноты и давки не было.
В зале стояли покоем столы с отличными холодными закусками. Стульев почти не было. Закусывали стоя, а la four-chette. Два наемных лакея разносили на серебряных подносах высокие тонкогорлые бокалы с шампанским. Александров пил это вино всего только во второй раз в своей жизни. Оно было вкусное, сладкое, шипело во рту и приятно щекотало горло. После третьего бокала у него повеселело в голове, потеплело в груди, и глаза стали все видеть, точно сквозь легкую струящуюся завесу. С трудом разобрал он на высокой толстостенной бутылочке золотые литеры: «Veuve Clicquot» .
Потом лакеи с необыкновенной быстротой и ловкостью разняли столовый «покой» и унесли куда-то столы. В зале стало совсем просторно. На окна спустились темно-малиновые занавесы. Зажглись лампы в стеклянных матовых колпаках. Наемный тапер, вдохновенно-взлохмаченный брюнет, заиграл вальс.
Александров выпил еще один бокал шампанского и вдруг почувствовал, что больше нельзя. «Генуг, ассе, баста, довольно», — сказал он ласково засмеявшемуся лакею.
Нет, он вовсе не был пьян, но весь был как бы наполнен, напоен удивительно легким воздухом. Движения его в танцах были точны, мягки и беззвучны (вообще он несколько потерял способность слуха и оттого говорил громче обыкновенного). Но им, незаметно для самого себя, овладело очарование той атмосферы всеобщей легкой влюбленности, которая всегда широко разливается на свадебных праздниках. Здесь есть такое чувство, что вот, на время, приоткрылась запечатанная дверь; запрещенное стало на глазах участников не только дозволенным, но и благословенным. Суровая тайна стала открытой, веселой, прелестной радостью. Нежный гашиш сладко одурманивал молодые души.
Александров не отходил от Оленьки, упрямо и ревниво ловя минуты, когда она освобождалась от очередного танцора. Он без ума был влюблен в нее и сам удивлялся, почему не замечал раньше, как глубоко и велико это чувство.
— Оленька, — сказал он. — Мне надо поговорить с вами по очень, по чрезвычайно нужному делу. Пойдемте вон в ту маленькую гостиную. На одну минутку.
— А разве нельзя сказать здесь? И что это за уединение вдвоем?
— Да ведь мы все равно будем у всех на глазах. Пожалуйста, Олечка!
— Во-первых, я вам вовсе не Олечка, а Ольга Николаевна. Ну, пойдемте, если уж вам так хочется. Только, наверно, это пустяки какие-нибудь, — сказала она, садясь на маленький диванчик и обмахиваясь веером. — Ну, какое же у вас ко мне дело?
— Оленька, — сказал Александров дрожащим голосом, — может быть, вы помните те четыре слова, которые я сказал вам на балу в нашем училище.
— Какие четыре слова? Я что-то не помню.
— Позвольте напомнить… Мы тогда танцевали вальс, и я сказал: «Я люблю вас, Оля».
— Какая дерзость!
— А помните, что вы мне ответили?
— Тоже не помню. Вероятно, я вам ответила, что вы нехороший, испорченный мальчишка.
— Нет, не то. Вы мне ответили: «Ах, если бы я могла вам верить».
— Да, конечно, вам верить нельзя. Вы влюбляетесь каждый день. Вы ветрены и легкомысленны, как мотылек… И это-то и есть все то важное, что вы мне хотели передать?
— Нет, далеко не все. Я опять повторяю эти четыре заветные слова. А в доказательство того, что я вовсе не порхающий папильон , я скажу вам такую вещь, о которой не знают ни моя мать, ни мои сестры и никто из моих товарищей, словом, никто, никто во всем свете.
Ольга зажмурилась и затрясла своими темными блестящими кудряшками.
— А это не будет страшно?
— Ничуть, — серьезно ответил Александров. — Но уговор, Ольга Николаевна: раз я лишь одной вам открываю величайшую тайну, то покорно прошу вас, вы уж, пожалуйста, никому об этом не болтайте.
— Никому, никому! Но она, надеюсь, приличная, ваша тайна?
— Абсолютно. Я скажу даже, что она возвышенная…
— Ах, говорите, говорите скорей. Я вся трясусь от любопытства и нетерпения.
Ее правый глаз был освещен сбоку и сверху, и в нем, между зрачком и райком, горел и точно переливался светло-золотой живой блик. Александров засмотрелся на эту прелестную игру глаза и замолчал.